Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1]




НазваниеНаполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1]
страница1/12
Дата публикации22.06.2013
Размер1.93 Mb.
ТипКнига
www.zadocs.ru > Астрономия > Книга
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12
Наполеон Ноттингхилльский

Хилэру Беллоку[1]


Все города, пока стоят,
Бог одарил звездой своей.
Младенческий совиный взгляд
Найдет ее в сетях ветвей.
На взгорьях Сассекса яснела
Твоя луна в молочном сне.
Моя — над городом бледнела,
Фонарь на Кэмпденском холме.

Да, небеса везде свои,
Повсюду место небесам.
И так же (друг, слова мои
Не без толку, увидишь сам),
И так над скоротечной жизнью
Героики витает дух,
И лязг зловещих механизмов
Не упразднит ее, мой друг.

Она пребудет, освятив
Аустерлица кровь и тлен,
Пред урной Нельсона застыв,
Не встанет с мраморных колен.
Пусть реалисты утверждают,
Что все размечено давно,
Во тьме неведенья блуждая,
«Возможно,— говорим мы,— но…»

Еще возможнее другое —
В просторах благостных равнин
Под барабанный грохот боя
Возникнет новый властелин.
Свобода станет жизнью править
И баррикады громоздить,
А смерть и ненависть объявят,
Что явлено — кого любить.

Вдали холмов твоих, в ночи
Мне грезилось: взметались ввысь
Под небо улицы-лучи
И там со звездными сплелись.
Так я ребенком грезил, сонный.
И ныне брежу этим сном
Под серой башней, устремленной
К звезде над Кэмпденским холмом.

Г.-К. Ч.[2]

^ Книга первая

Глава I. Вступительное слово по части пророчества

Род людской, а к нему относится немалая толика моих читателей, от века привержен детским играм и вовек не оставит их, сердись не сердись те немногие, кому почему-либо удалось повзрослеть. И есть у детей-человеков излюбленная игра под названием «Завтра — небось не нынче»; шропширцы из глубинки именуют ее «Натяни-пророку-нос». Игроки внимательно и почтительно выслушивают умственную братию, в точности предуказывающую общеобязательное будущее. Потом дожидаются, пока братия перемрет, и хоронят их брата с почестями. А похоронивши, живут себе дальше как ни в чем не бывало своей непредуказанной жизнью. Вот и все, но у рода людского вкус непритязательный, нам и это забавно.

Ибо люди, они капризны, как дети, чисто по-детски скрытничают и спокон веков не слушаются мудрых предуказаний. Говорят, лжепророков побивали каменьями; но куда бы вернее, да и веселее побивать пророков подлинных. Сам по себе всякий человек с виду существо, пожалуй что, и разумное: и ест, и спит, и планы строит. А взять человечество? Оно изменчивое и загадочное, привередливое и очаровательное. Словом, люди — большей частью мужчины, но Человек есть женщина.

Однако же в начале двадцатого столетия играть в «Натяни-пророку-нос» стало очень трудно, трудней прямо-таки не бывало. Пророков развелось видимо-невидимо, а пророчеств еще больше, и как ни крутись, а того и гляди исполнишь чье-то предуказание. Выкинет человек что-нибудь несусветное, сам себе удивится, и вдруг его оторопь возьмет: а ведь это небось ему на роду предуказано! Залезет тот же герцог на фонарный столб, или, положим, настоятель собора наклюкается до положения риз — а счастья ни тому, ни другому нет: думают, а ну как мы чего исполнили? Да, в начале двадцатого столетия умствующая братия заполонила чуть не всю землю. Так они расплодились, что простака было днем с огнем не сыскать, а уж ежели находили — толпами шли за ним по улице, подхватывали его на руки и сажали на высокий государственный пост.

И все умники в голос объясняли, чему быть и чего не миновать — твердо-натвердо, с беспощадной прозорливостью и на разные лады. Казалось, прощай, старая добрая забава, игра в надуй-предка: какая тут игра! Предки есть не ели, спать не спали, даже политику забросили, и денно и нощно помышляли о том, чем будут заняты и как будут жить их потомки.

А помышляли пророки двадцатого века все как один совершенно одинаково. Заметят что-нибудь, что и взаправду случалось — и говорят, будто оно дальше так и пойдет и дойдет до чего-нибудь совсем чрезвычайного. И тут же сообщалось, что кое-где уже и чрезвычайное произошло и что вот оно, знамение времени.

Имелся, например, в начале века некий Г.-Дж. Уэллс[1] со товарищи — они все вместе полагали, что наука со временем все превзойдет: автомобили быстрее извозчиков, вот-вот придумается что-нибудь превосходнее и замечательнее автомобилей; а уж там быстрота умножится более чем многократно. Из пепла их предуказаний возник доктор наук Квилп: он предуказал, что однажды некоего человека посадят в некую машину и запустят вокруг света с такою быстротой, что он при этом будет спокойненько растарыбарывать где-нибудь в деревенской глуши, огибая земной шар с каждым словом. Говорили даже, будто уж и был запущен вокруг земли один престарелый и краснолицый майор — и запущен так быстро, что обитатели дальних планет только и видели охватившее землю кольцо бакенбардов на огненной физиономии и молниеносный твидовый костюм: что говорить, кольцо не хуже Сатурнова.

Но другие им возражали. Некто мистер Эдвард Карпентер[2] сообразил, что все мы не сегодня-завтра возвратимся к природе и будем жить просто, медлительно и правильно, как животные. У этого Эдварда Карпентера нашелся последователь, такой Джеймс Пики, доктор богословия из богобоязненного Покахонтаса: он сказал, что человечеству прежде всего надлежит жевать, то бишь пережевывать принятую пищу спокойно и неспешно, и коровы нам образец. Вот я, например, сказал он, засеял поле телячьими котлетами и выпустил на него целую стаю горожан на четвереньках — очень хорошо получилось. А Толстой и иже с ним[3] разъяснили, что мир наш с каждым часом становится все милосерднее и ни малейшего убийства в нем быть не должно. А мистер Мик не только стал вегетарианцем, он и дальше пошел: «Да разве же можно,— великолепно воскликнул он,— проливать зеленую кровь бессловесных тварей земных?» И предуказал, что в лучшие времена люди обойдутся одной солью. А в Орегоне (С. А. С. Ш.) это дело попробовали, и вышла статья: «Соль-то в чем провинилась?» — Тут-то и началось.

Явились также предуказатели на тот предмет, что узы родства впредь станут уже и строже. Некий мистер Сесил Родс[4] заявил, что отныне пребудет лишь Британская империя и что пропасть между имперскими жителями и жителями внеимперскими, между китайцем из Гонконга и китайцем Оттуда, между испанцем с Гибралтарской Скалы и испанцем из Испании такова же, как пропасть между людьми и низшими животными. А его пылкий друг мистер Дзоппи (его еще называли апостолом Англо-Саксонства) повел дело дальше: в итоге получилось, что каннибализм есть поедание гражданина Британской империи, а других и поедать не надо, их надо просто ликвидировать без ненужных болевых ощущений.

И напрасно считали его бесчувственным: чувства в нем просыпались, как только ему предлагали скушать уроженца Британской Гайаны — не мог он его скушать. Правда, ему сильно не повезло: он, говорят, попробовал, живучи в Лондоне, питаться одним лишь мясом итальянцев-шарманщиков. Конец его был ужасен: не успел он начать питаться, как сэр Пол Суэллер зачитал в Королевском Обществе свой громогласный доклад, где доказывал как дважды два, что дикари были не просто правы, поедая своих врагов: их правоту подкрепляла нравственная гигиена, ибо науке ясно как день, что все, как таковые, качества едомого сообщаются едоку. И старый добрый профессор не вынес мысли, что ему сообщаются и в нем неотвратимо произрастают страшные свойства шарманщиков-итальянцев.

А был еще такой мистер Бенджамин Кидд[5], каковой утверждал, что главное и надежнейшее занятие рода человеческого — забота о будущем, заведомо известном. Его продолжил и мощно развил Уильям Боркер, перу которого принадлежит бессмертный абзац, известный наизусть любому школьнику — о том, как люди грядущих веков восплачут на могилах потомков, как туристам будут показывать поле исторической битвы, которая разыграется на этом поле через многие столетия.

И не последним из предвещателей явился мистер Стед, сообщивший, что в двадцатом столетии Англия наконец воссоединится с Америкой, а его юный последователь, некто Грэхем Подж, включил в Соединенные Штаты Америки Францию, Германию и Россию, причем Россия обозначалась литерами СР, т.е. Соединенная Россия.

Мало того, мистер Сидней Уэбб[6] разъяснил, что в будущей человеческой жизни воцарится закон и порядок, и друг его, бедняга Фипс, спятил и бегал по лесам и долам с топором, обрубая лишние ветви деревьев, дабы росли поровну в обе стороны.

И все эти умники предвещали напропалую, все наперебой объясняли, изощряясь в объяснениях, что неминуемо случится то, что по слову их «развивается», и впредь разовьется так, что за этим и не уследишь. Вот оно вам и будущее, говорили они, прямо как на ладони. «Равно как,— изрекал доктор Пелкинс, блистая красноречием, — равно как наблюдаем мы крупнейшую, паче прочих, свинью с пометом ее и знаем несомненно, что силою Непостижимого и Неизъяснимого Закона оная свинья раньше или позже превзойдет размерами слона; равно как ведаем мы, наблюдая сорняки и тому подобные одуванчики, разросшиеся в саду, что они рано или поздно вырастут выше труб и поглотят дом с усадьбами,— точно так же мы знаем и научно признаем, что если в некий период времени политика нечто оказывает, то это нечто будет расти и возрастать, покуда не достигнет небес».

Что правда, то правда: новейшие пророки и предвещатели сильно помешали человекам, занятым старинной игрой в Натяни-нос-пророку. Вот уж куда ни плюнь, оказывалось, что плюешь в пророчество.

А все-таки было в глазах и у каменщиков на улицах, и у крестьян на полях, у моряков и у детей, а особенно у женщин что-то загадочное, и умники прямо-таки заходились от недоумения. Насмешка, что ли, была в этих глазах? Все им предсказали, а они чего-то скрытничали — дальше, видать, хотели играть в дурацкую игру Натяни-пророку-нос.

И умные люди забегали, как взбесились, мотались туда и сюда, вопрошая: «Ну так что? Ну так что? Вот Лондон — каков он будет через сто лет? Может быть, мы чего-нибудь недодумали? Дома, например, вверх тормашками — а что, очень гигиенично! Люди — конечно же, будут ходить на руках, ноги станут чрезвычайно гиб… ах, уже? Луна упадет… моторы… головы спрячут…?» И так они мытарились и приставали ко всем, пока не умерли; а похоронили их с почестями.

Все остальные ушли с похорон, облегченно вздохнули и принялись за свое. Позвольте уж мне сказать горькую-прегорькую правду. И в двадцатом столетии тоже люди натянули нос пророкам. Вот поднимается занавес над нашей повестью, время восемьдесят лет тому вперед, а Лондон такой же, каким был в наши дни.



  1. ^ Уэллс Герберт Джордж (1866-1946) — английский писатель-фантаст; его технократические утопии и языческую веру в «Человека Технического» Честертон высмеивал в эссе «Герберт Уэллс и великаны» («Еретики», 1905), а также в главе «Человек из пещеры» («Вечный человек», 1925).

  2. ^ Эдвард Карпентер (1844-1929) — английский писатель, проповедник и мыслитель, сторонник социал-реформистской программы У. Морриса; предвосхищая трагические последствия технического прогресса, ратовал за возврат к природе и крестьянскому труду.

  3. Толстой и иже с ним… — Льву Толстому (1828-1910) Честертон посвятил эссе «Толстой и культ опрощения» и некоторые другие.

  4. Сесил Родс (1853-1902) — британский путешественник, финансист и государственный деятель; возглавлял военные действия против буров, коренного населения Британской Южной Африки.

  5. Бенджамин Кидд (1858-1917) — английский экономист и социолог, в своем труде «Социальная эволюция» (1894) рассматривал вопросы социальной прогностики.

  6. ^ Сидней Уэбб (1859-1947) — английский экономист, социал-реформатор и историк, член лейбористской партии.


Книга первая

Глава II. Мужчина в зеленом

В двух словах объясню, почему Лондон через сто лет без малого будет тем же городом, что… да нет, раз уж я, заодно с прорицателями, перешел в приснопрошедшее время, то — почему Лондон к началу моей повести был так похож на город, в котором проходили незабвенные дни моей жизни.

Вообще-то хватит и одной фразы: народ напрочь утратил веру в революции. Революции, они, как известно, все держатся на догмах — Великая Французская, например, или та, которая одарила нас христианством. Ведь куда как ясно, что нет возможности разрушить порядок вещей, опрокинуть верования и переменить обычаи, если не иметь за душой иной веры, надежной и обнадеженной свыше. Так вот, англичане двадцатого столетия во всем тому подобном разуверились. Они теперь верили в нечто, именуемое, в отличие от революции, «эволюцией», верили и приговаривали: «Все, какие были, преображения мысли захлебывались кровью и утыкались в полную безысходность. Нет, если уж мы станем изменяться, то изменимся неспешно и степенно, наподобие животных. Подлинные революции вершит природа, и хвосты пока никто не отстаивал».

Но кое-что все-таки изменилось. Чего в мыслях не было, то теперь и на ум не шло. Что бывало нечасто, исчезло начисто. Вот, положим, солдатня или полиция, бывшие управители страны, — их становилось меньше и меньше, а под конец и вообще почти не стало. Какие остались полицейские, с теми восставший народ справился бы за десять минут: но зачем бы это с ними справляться, какой толк? В революциях все как есть разуверились.

И демократия омертвела: пусть его правит, решили все, раз ему охота, правящий класс. Англия стала деспотией, но не наследственной. Какой-нибудь чиновник становился королем, и никому не было дела ни как, ни кто именно. По сути дела, и не монархом он становился, а генеральным секретарем.

И сделался Лондон спокойней спокойного. Лондонцы и раньше-то не любили ни во что мешаться: как, мол, оно шло, так пусть и дальше идет; а теперь и вовсе перестали — не вмешивались, да и только. Вчерашний день прожили — ну, и нынче проживем, как вчера.

Ну, и в это ветреное, облачное утро три молодых чиновника, всегда ходившие на службу вместе, должны были вроде бы прогуляться по-обычному. В те будущие времена все стало делаться само собой, а уж о чиновниках и говорить нечего: они всегда являлись где следует в положенный час.

Эти три чиновника неизменно ходили втроем, и вся округа их знала: двое рослых, один низенький. Однако в тот день коротышка припозднился на секунду-другую, и рослые прошагали мимо его калитки. Чуть он поднажми — и запросто догнал бы своих привычных спутников, а мог бы и окликнуть. Но он не поднажал и не окликнул.

По некой причине, каковая останется втайне, доколе все и всяческие души не будут призваны на Страшный суд (а они, кто их знает, может, и не будут призваны — тогда подобные верования стали считаться дикарскими) — так вот по этой некой причине он, коротышка, отстал от своих, хотя и последовал за ними. День был серый, и они были серые, и все было серое; и все же, сам не зная отчего, он от них поотстал и пошел позади, глядя им в спины, которые превратились бы в лица при одном звуке его голоса. А в Книге Жизни, на одной из ее темных, нечитанных страниц значится такой закон: гляди и гляди себе девятьсот девяносто девятижды, но бойся тысячного раза: не дай Бог увидишь впервые. Вот и коротышка-чиновник — шел и поглядывал на фалды и хлястики своих рослых сотоварищей: улица за улицей, поворот за поворотом, и все хлястики да фалды, фалды да хлястики — и вдруг ни с того, ни с сего он увидел совсем-совсем другое.

Оказалось, перед ним отступают два черных дракона: пятятся, злобно поглядывая на него. Пятиться-то они пятились, но глядели тем более злобно. Мало ли что глаза эти были всего лишь пуговицами на хлястиках: может, их заведомая пуговичная бессмыслица и отсвечивала теперь полоумной драконьей злобищей? Разрезы между фалдами были драконьими носами; поддувал зимний ветер, и чудовища облизывались. Так ему, коротышке, на миг привиделось — и навеки отпечаталось в его душе. Отныне и навсегда мужчины в сюртуках стали для него драконами задом наперед. Он потом объяснил, очень спокойно и тактично, своим двум сослуживцам, что при всем глубочайшем к ним уважении вынужден рассматривать их физиономии как разновидности драконовых задниц. Задницы, соглашался он, по-своему миловидные, воздетые — скорее вскинутые — к небесам. Но если — замечал он при этом — если истинный друг их пожелает увидеть лица друзей и заглянуть им в глаза, в зеркала души, то другу надлежит почтительно их обойти и поглядеть на них сзади: тут-то он и увидит двух черных, мутно-подслеповатых драконов.

Однако же когда эти черные драконы впервые выпрыгнули на него из мглы, они всего лишь, как всякое чудо, переменили вселенную. Он уяснил то, что всем романтикам давно известно: что приключения случаются не в солнечные дни, а во дни серые. Напряги монотонную струну до отказа, и она порвется так звучно, будто зазвучала песня. Прежде ему не было дела до погоды, но под взором четырех мертвенных глаз он огляделся и заметил, как странно замер тусклый день.

Утро выдалось ветреное и хмурое, не туманное, но омраченное тяжкой снеговой тучей, от которой все становится зеленовато-медным. В такой день светятся не небеса, а сами по себе, в жутковатом ореоле, фигуры и предметы. Небесная, облачная тяжесть кажется водяной толщей, и люди мелькают, как рыбы на дне морском. А лондонская улица дополняет воображение: кареты и кебы плывут, словно морские чудища с огненными глазами. Сперва он удивился двум драконам; потом оказалось, что он — среди глубоководных чудищ.

Два молодых человека впереди были, как и он сам, тоже нестарый коротышка, одеты с иголочки. Строгая роскошь оттеняла их великолепные сюртуки и шелковистые цилиндры: то самое очаровательное безобразие, которое влечет к нынешнему хлыщу современного рисовальщика; мистер Макс Бирбом[1] дивно обозначил его как «некое сообразие темных тканей и безукоризненной строгости белья».

Они шествовали поступью взволнованной улитки и неспешно беседовали, роняя по фразе возле каждого шестого фонарного столба.

Невозмутимо ползли они мимо столбов: в повествовании более прихотливом оно бы можно, пожалуй, сказать, что столбы ползли мимо них, как во сне. Но вдруг коротышка забежал вперед и сказал им:

— Имею надобность подстричься. Вы, часом, не знаете здесь какой-нибудь завалящей цирюльни, где бы пристойно стригли? Я, изволите видеть, все время подстригаю волосы, а они почему-то заново отрастают.

Один из рослых приятелей окинул его взором расстроенного натуралиста.

— Да вот же она, завалященькая! — воскликнул коротышка, полоумно осклабившись при виде ярких выпуклых витрин парикмахерского салона, пронизавших сумеречную мглу.— Эдак ходишь-ходишь по Лондону, и все время подвертываются парикмахерские. Обедаем у Чикконани. Ах, вы знаете, я просто без ума от этих цирюльницких витрин. Правда ведь, цирюльни гораздо лучше, чем гадкие бойни?

И он юркнул в двери парикмахерской.

Спутник его по имени Джеймс глядел ему вслед, ввинтив в глазницу монокль.

— Ну и как тебе этот хмырь? — спросил он своего бледного, горбоносого приятеля.

Тот честно поразмыслил минуту-другую и заявил:

— Сызмальства чокнутый, надо понимать.

— Это вряд ли,— возразил достопочтенный Джеймс Баркер.— Нет, Ламберт, по-моему, он в своем роде артист.

— Чушь! — кратко возразил мистер Ламберт.

— Признаюсь, не могу его до конца раскусить,— задумчиво произнес Баркер.— Он ведь рта не разинет, чтобы не ляпнуть такую несусветицу, которой постыдится последний идиот, извиняюсь за выражение. А между тем известно ли тебе, что он — обладатель лучшей в Европе коллекции лаковых миниатюр? Забавно, не правда ли? Видел бы ты его книги: сплошняком древние греческие поэты, французское средневековье и тому подобное. В доме у него — как в аметистовом чертоге, представляешь? А сам он мотается посреди всей этой прелести и мелет — ну, сущий вздор.

— В задницу все книги, и твою Синюю Книгу парламентских уложений туда же,— по-дружески заявил остроумный мистер Ламберт.— Иначе говоря — тебе и книги в руки. Ты-то как дело понимаешь?

— Говорю же — не понимаю,— ответствовал Баркер.— Но уж коли на то пошло, скажу, что у него особый вкус к бессмыслице — артистическая, видите ли, натура, валяет дурака, с тем и возьмите. Я вот, честное слово, уверен, что он, болтаючи вздор, помрачил собственный рассудок и сам теперь не знает разницы между бредом и нормальностью. Он, можно сказать, объехал разум на кривой и отыскал то место, где Запад сходится с Востоком, а полнейший идиотизм — со здравым смыслом. Впрочем, вряд ли я сумею объяснить сей психологический казус.

— Мне-то уж точно не сумеешь,— ничтоже сумняшеся отозвался мистер Уилфрид Ламберт.

Они проходили улицу за длинной улицей, а медноватый полумрак рассеивался, сменяясь желтоватым полусветом, и возле дверей ресторана их озарило почти обычное зимнее утро. Досточтимый Джеймс Баркер, один из виднейших сановников тогдашнего английского правительства (превратившегося в непроницаемый аппарат управления), был сухощав и элегантен; холодно глядели его блекло-голубые глаза с невыразительно красивого лица. Интеллекта у него было хоть отбавляй; наделенный таким интеллектом человек высоко поднимается по должностной лестнице и медленно сходит в гроб, окруженный почестями, никого ни единожды не просветив и даже не позабавив. Его спутник по имени Уилфрид Ламберт, молодой человек, чей нос почти заслонил его физиономию, тоже не очень-то обогатил сокровищницу человеческого духа, но ему это было простительно, он был попросту дурак.

Да, он, пожалуй что, был дурак дураком, а друг его Баркер, умный-преумный — идиот идиотом. Но их общая глупость пополам с идиотизмом были сущее тьфу перед таинственным ужасом бредового скудоумия, которое явственно являл малышок-замухрышка, дожидавшийся их у входа в ресторан Чикконани. Этого человечка звали Оберон Квин[2]; с виду он был дитя не то совенок. Его круглую головку и круглые глазищи, казалось, вычертил, на страх природе, один и тот же циркуль. Так по-дурацки были прилизаны его темные волосенки и так дыбились длиннющие фалды, что быть бы ему игрушечным допотопным Ноем, да и только. Кто его не знал, те обычно принимали его за мальчишечку и хотели взять на колени, но чуть он разевал рот, становилось ясно, что таких глупых детей не бывает.

— Очень я вас долго ждал-поджидал,— кротко заметил Квин.— И смеху подобно: гляжу и вижу — вы, откуда ни возьмись, идете-грядете.

— Это почему же? — удивился Ламберт.— Ты, по-моему, сам здесь нам назначил.

— Вот и мамаша моя, покойница, тоже любила кое-что кое-кому кое-где назначать,— заметил в ответ умник.

За неимением лучшего они собрались было зайти в ресторан, но улица их отвлекла. Холодно было и тускло, однако ж вполне рассвело, и на бурой деревянной брусчатке между мутно-серыми террасами вдруг объявилось нечто поблизости невиданное, а по тем будущим временам вообще невиданное в Англии — человек в яркой одежде. Окруженный зеваками.

Человек был высокий и величавый, в ярко-зеленом мундире, расшитом серебряным позументом. На плече его висел короткий зеленый ментик гусарский с меховой опушкой и лоснисто-багряным подбоем. Грудь его была увешана медалями; на шее, на красной ленте красовался звездчатый иностранный орден; длинный палаш, сверкая рукоятью, дребезжа, волочился по мостовой. В те далекие времена умиротворенная и практичная Европа давным-давно разбросала по музеям всяческое цветное тряпье и побрякушки. Военного народу только и было, что немногочисленная и отлично организованная полиция в скромных, суровых и удобных униформах. И даже те немногие, кто еще помнил последних английских лейб-гвардейцев и уланов, упраздненных в 1912 году,— и те с первого взгляда понимали, что таких мундиров в Англии нет и не бывало; вдобавок над жестким зеленым воротником возвышался смуглый орлиный профиль в серебристо-седой шевелюре, ни дать ни взять бронзовый Данте[3] — твердое и благородное, но никак не английское лицо.

Облаченный в зеленое воин выступал посреди улицы столь величаво, что и слов-то для этого в человеческом языке не сыщется. И простота была тут, и особая осанка: посадка головы и твердая походка — все на него оборачивались, и многие шли за ним, хотя он за собой никого не звал.

Напротив того, сам он был чем-то вроде бы озабочен, что-то вроде бы искал, но искал повелительно, озабочен был, словно идол. Те, кто толпились и поспешали за ним,— те отчасти изумлялись яркому мундиру, отчасти же повиновались инстинкту, который велит нам следовать за юродивыми и уж тем более — за всяким, кто соизволит выглядеть по-царски: следовать за ним и обожать его. А он выглядел более чем царственно: он, почти как безумец, не обращал ни на кого никакого внимания. Оттого-то и тянулась за ним толпа, словно кортеж: ожидали, что или кого первого он удостоит взора. Шествовал он донельзя величественно, однако же, как было сказано, кого-то или что-то искал; взыскующее было у него выражение.

Внезапно это взыскующее выражение исчезло, и никто не понял, отчего; но, видимо, что-то нашлось. Раздвинув толпу волнующихся зевак, роскошный зеленый воин отклонился к тротуару от прямого пути посредине улицы. Он остановился у огромной рекламы Горчицы Колмена, наклеенной на деревянном щите. Зеваки затаили дыхание.

А он достал из карманчика перочинный ножичек и пропорол толстую бумагу. Потом отодрал извилистый клок. И наконец, впервые обративши взгляд на обалделых зевак, спросил с приятным чужеземным акцентом:

— Не может ли кто-нибудь одолжить мне булавку?

Мистер Ламберт оказался рядом, и булавок у него было сколько угодно, дабы пришпиливать бесчисленные бутоньерки; одолженную булавку приняли с чрезвычайными, но полными достоинства поклонами, рассыпаясь в благодарностях.

Затем джентльмен в зеленом, с довольным видом и слегка приосанившись, приколол обрывок горчичной бумаги к своей зеленой груди в серебряных позументах. И опять огляделся, словно ему чего-то недоставало.

— Еще чем могу быть полезен, сэр? — спросил Ламберт с дурацкой угодливостью растерянного англичанина.

— Красное нужно,— заявил чужестранец,— не хватает красного.

— Простите, не понял?

— И вы меня также простите, сеньор,— произнес тот, поклонившись.— Я лишь полюбопытствовал, нет ли у кого-либо из вас при себе чего-нибудь красного.

— Красного при себе? ну как то есть… нет, боюсь, при себе… у меня был красный платок, но в настоящее время…

— Баркер! — воскликнул Оберон Квин.— А где же твой красный лори? Лори-то красный — он где?

— Какой еще красный лори? — безнадежно вопросил Баркер.— Что за лори? Когда ты видел у меня красного лори?

— Не видел, — как бы смягчаясь, признал Оберон.— Никогда не видел. Вот и спрашиваю — где он был все это время, куда ты его подевал?

Возмущенно пожав плечами, Баркер обратился к чужестранцу:

— Извините, сэр,— сухо и вежливо отрезал он,— ничего красного никто из нас вам предложить не сможет. Но зачем, позвольте спросить…

— Благодарствуйте, сеньор, не извольте беспокоиться. Как обстоит дело, то мне придется обойтись собственными возможностями.

И, на миг задумавшись, он, все с тем же перочинным ножичком в руке, вдруг полоснул им по ладони. Кровь хлынула струей: чужестранец вытащил платок и зубами оторвал от него лоскут — приложенный к ранке, лоскут заалел.

— Позволю себе злоупотребить вашей любезностью, сеньор,— сказал он.— Если можно, еще одну булавку.

Ламберт протянул ему булавку; глаза у него стали совсем лягушачьи.

Окровавленный лоскут был приколот возле горчичного клочка, и чужеземец снял шляпу.

— Благодарю вас всех, судари мои,— сказал он, обращаясь к окружающим; и, обмотав обрывком платка свою кровоточащую руку, двинулся далее как ни в чем не бывало.

Публика смешалась, а коротыш Оберон Квин побежал за чужестранцем и остановил его, держа цилиндр на отлете. Ко всеобщему изумлению он адресовался к нему на чистейшем испанском:

— Сеньор,— проговорил он,— прошу прощения за непрошеное, отчасти назойливое гостеприимство, может статься, неуместное по отношению к столь достойному, однако же, одинокому гостю Лондона. Не окажете ли вы мне и моим друзьям, которых вы удостоили беседы, чести пообедать с нами в близлежащем ресторане?

Мужчина в зеленом покраснел, как свекла, радуясь звукам родного языка, и принял приглашение с бесчисленными поклонами, каковые у южан отнюдь не лицедейство, но нечто, как бы сказать, прямо противоположное.

— Сеньор,— сказал он,— вы обратились ко мне на языке моей страны, и сколь ни люблю я мой народ, однако же не откажу в восхищении вашему, рыцарственно гостеприимному. Скажу лишь, что в нашей испанской речи слышно биение вашего английского сердца.

И с этими словами он проследовал в ресторан.

— Может быть, теперь,— сказал Баркер, запивая рыбу хересом и сгорая от нетерпения, но изо всех сил соблюдая вежливость,— теперь-то, может быть, будет мне позволено спросить, зачем вам все это было надо?

— Что — «все это», сеньор? — спросил гость, который отлично говорил по-английски с неуловимо американским акцентом.

— Ну как,— смутился его собеседник-англичанин,— зачем вы оторвали кусок рекламы и… это… порезали руку… и вообще…

— Дабы объяснить вам это, сеньор,— отвечал тот с некой угрюмой гордостью,— мне придется всего лишь назвать себя. Я — Хуан дель Фуэго, президент Никарагуа.

И президент Никарагуа откинулся на спинку кресла, прихлебывая херес, будто и взаправду объяснил свои поступки и кое-что сверх того; но Баркер хмурился по-прежнему.

— И вот эта желтая бумага,— начал он с нарочитым дружелюбием,— и красная тряпка…

— Желтая бумага и красная тряпка[4],— величавей величавого возвестил дель Фуэго,— это наши цвета, символика Никарагуа.

— Но Никарагуа,— смущенно проговорил Баркер,— Никарагуа более не… э-мм…

— Да, Никарагуа покорили[5], как были покорены Афины. Да, Никарагуа изничтожили, как изничтожили Иерусалим,— возвестил старец с несуразным восторгом.— Янки, германцы и другие нынешние давители истоптали Никарагуа, точно скотские стада. Но несть погибели Никарагуа. Никарагуа — это идея.

— Блистательная идея,— робко предположил Оберон Квин.

— Именно,— согласился чужеземец, подхватывая слово.— Ваша правда, великодушный англичанин. Блистательная идея, пламенеющая мысль. Вы, сеньор, спросили меня, почему, желая узреть цвета флага моей отчизны, я оторвал клок бумаги и окрасил кровью платок. Но не издревле ль освящены значением цвета? У всякой церкви есть своя цветовая символика. Рассудите же, что значат цвета для нас,— подумайте, каково мне, чей взор открыт лишь двум цветам,— красному и желтому. Это двуцветное равенство объединяет все, что ни есть на свете, высокое и низкое. Я вижу желтую россыпь одуванчиков и старуху в красной накидке, и знаю — это Никарагуа. Вижу алое колыханье маков и желтую песчаную полосу — и это Никарагуа. Озарится ли закатным багрянцем лимон — вот она, моя отчизна. Увижу ли красный почтовый ящик на желтом закате — и сердце мое радостно забьется. Немного крови, мазок горчицы — и вот он, флаг и герб Никарагуа[6]. Желтая и красная грязь в одной канаве для меня отраднее алмазных звезд.

— А уж ежели,— восторженно поддержал его Квин,— ежели к столу подадут золотистый херес и красное вино, то придется вам хочешь не хочешь пить и то, и другое. Позвольте же мне заказать бургундского, чтобы вы, так сказать, проглотили никарагуанский флаг и герб нераздельные и вместе взятые.

Баркер поигрывал столовым ножом и со всей нервозностью дружелюбного англичанина явно собирался что-то высказать.

— Надо ли это понимать так,— промямлил он наконец, чуть покашливая,— что вы, кх-кхм, были никарагуанским президентом в то время, когда Никарагуа оказывала… э-э-э… о, разумеется, весьма героическое сопротивление… э-э-э…

Экс-президент Никарагуа отпустительно помахал рукой.

— Говорите, не смущаясь,— сказал он.— Мне отлично известно, что нынешний мир всецело враждебен по отношению к Никарагуа и ко мне. И я не сочту за нарушение столь очевидной вашей учтивости, если вы скажете напрямик, что думаете о бедствиях, сокрушивших мою республику.

Безмерное облегчение и благодарность выразились на лице Баркера.

— Вы чрезвычайно великодушны, президент.— Он чуть-чуть запнулся на титуле.— И я воспользуюсь вашим великодушием, дабы изъявить сомнения, которые, должен признаться, мы, люди нынешнего времени, питаем относительно таких пережитков, как… э-э-э… независимость Никарагуа.

— То есть ваши симпатии,— с полным спокойствием отозвался дель Фуэго,— на стороне большой нации, которая…

— Простите, простите, президент,— мягко возразил Баркер.— Мои симпатии отнюдь не на стороне какой бы то ни было нации. По-видимому, вы упускаете из виду самую сущность современной мысли. Мы не одобряем пылкой избыточности сообществ, подобных вашему; но не затем, чтобы заменить ее избыточностью иного масштаба. Не оттого осуждаем мы Никарагуа, что Британия, по-нашему, должна занять его место в мире, его переникарагуанить. Мелкие нации упраздняются не затем, чтобы крупные переняли всю их мелочность, всю узость их кругозора, всю их духовную неуравновешенность. И если я — с величайшим почтением — не разделяю вашего никарагуанского пафоса, то вовсе не оттого, что я на стороне враждебной вам нации или десяти наций: я на стороне враждебной вам цивилизации. Мы, люди нового времени, верим во всеобъемлющую космополитическую цивилизацию, которая откроет простор всем талантам и дарованиям поглощенных ею народностей и…

— Прошу прощения, сеньор,— перебил его президент.— Позволю себе спросить у сеньора, как он обычно ловит мустангов?

— Я никогда не ловлю мустангов,— с достоинством ответствовал Баркер.

— Именно,— согласился тот. — Здесь и конец открытому вами простору. Этим и огорчителен ваш космополитизм. Провозглашая объединение народов, вы на самом деле хотите, чтобы они все, как один, переняли бы ваши обыкновения и утратили свои. Если, положим, араб-бедуин не умеет читать, то вы пошлете в Аравию миссионера или преподавателя; надо, мол, научить его грамоте; кто из вас, однако же, скажет: «А учитель-то наш не умеет ездить на верблюде; наймем-ка бедуина, пусть он его поучит?» Вы говорите, цивилизация ваша откроет простор всем дарованиям. Так ли это? Вы действительно полагаете, будто эскимосы научатся избирать местные советы, а вы тем временем научитесь гарпунить моржей? Возвращаюсь к первоначальному примеру. В Никарагуа мы ловим мустангов по-своему: накидываем им лассо на передние ноги, и способ этот считается лучшим в Южной Америке. Если вы и вправду намерены овладеть всеми талантами и дарованиями — идите учитесь ловить мустангов. А если нет, то уж позвольте мне повторить то, что я говорил всегда — что, когда Никарагуа цивилизовали, мир понес невозместимую утрату.

— Кое-что утрачивается, конечно,— согласился Баркер,— кое-какие варварские навыки. Вряд ли я научусь тесать кремни ловчее первобытного человека, однако же, как известно, цивилизация сподобилась изготовлять ножи получше кремневых, и я уповаю на цивилизацию.

— Вполне основательно с вашей стороны,— подтвердил никарагуанец.— Множество умных людей, подобно вам, уповали на цивилизацию: множество умных вавилонян, умных египтян и умнейших римлян на закате Римской империи. Мы живем на обломках погибших цивилизаций: не могли бы вы сказать, что такого особенно бессмертного в вашей теперешней?

— Видимо, вы не вполне понимаете, президент, что такое наша цивилизация,— отвечал Баркер.— Вы так рассуждаете, будто английские островитяне по-прежнему бедны и драчливы: давненько же вы не бывали в Европе! С тех пор многое произошло.

— И что же,— спросил президент,— произошло, хотя бы в общих чертах?

— Произошло то,— вдохновенно отвечал Баркер,— что мы избавились от пережитков, и отнюдь не только от тех, которые столь часто и с таким пафосом обличались как таковые. Плох пережиток великой нации, но еще хуже пережиток нации мелкой. Плохо, неправильно почитать свою страну, но почитать чужие страны — еще хуже. И так везде и повсюду, и так в сотне случаев. Плох пережиток монархии и дурен пережиток аристократии, но пережиток демократии — хуже всего.

Старый воин воззрился на него, слегка изумившись.

— Так что же,— сказал он,— стало быть, Англия покончила с демократией?

Баркер рассмеялся.

— Тут напрашивается парадокс,— заметил он.— Мы, собственно говоря, демократия из демократий. Мы стали деспотией. Вы не замечали, что исторически демократия непременно становится деспотией? Это называется загниванием демократии: на самом деле это лишь ее реализация. Кому это надо — разбираться, нумеровать, регистрировать и добиваться голоса несчетных Джонов Робинсонов, когда можно выбрать любого из этих Джонов с тем же самым интеллектом или с отсутствием оного — и дело с концом? Прежние республиканцы-идеалисты, бывало, основывали демократию, полагая, будто все люди одинаково умны. Однако же уверяю вас: прочная и здравая демократия базируется на том, что все люди — одинаковые болваны. Зачем выбирать из них кого-то? чем один лучше или хуже другого? Все, что нам требуется — это чтобы избранник не был клиническим преступником или клиническим недоумком, чтобы он мог скоренько проглядеть подложенные петиции и подписать кой-какие воззвания. Подумать только, времени-то было потрачено на споры о палате лордов; консерваторы говорили: да, ее нужно сохранить, ибо это — умная палата, а радикалы возражали: нет, ее нужно упразднить, ибо эта палата — глупая! И никому из них было невдомек, что глупостью-то своей она и хороша, ибо случайное сборище обычных людей — мало ли, у кого какая кровь? — они как раз и представляют собой великий демократический протест против нижней палаты, против вечного безобразия, преобладания аристократии талантов. Нынче мы установили в Англии новый порядок, и сбылись все смутные чаяния прежних государственных устройств: установили тусклый народный деспотизм без малейших иллюзий. Нам нужен один человек во главе государства — не оттого, что он где-то блещет или в чем-то виртуоз, а просто потому, что он — один, в отличие от своры болтунов. Наследственную монархию мы упразднили, дабы избежать наследственных болезней и т. п. Короля Англии нынче выбирают, как присяжного — списочным порядком. В остальном же мы установили тихий деспотизм, и ни малейшего протеста не последовало.

— То есть вы хотите сказать,— недоверчиво полуспросил президент,— что любой, кто подвернется, становится у вас деспотом, что он, стало быть, является у вас из алфавитных списков…?

— А почему бы и нет! — воскликнул Баркер.— Вспомним историю: не в половине ли случаев нации доверялись случайности — старший сын наследовал отцу; и в половине опять-таки случаев не обходилось ли это сравнительно сносно? Совершенное устройство невозможно; некоторое устройство необходимо. Все наследственные монархии полагались на удачу, и алфавитные монархии ничуть не хуже их. Вы как, найдете глубокое философское различие между Стюартами и Ганноверцами[7]? Тогда и я берусь изыскать различие глубокое и философское между мрачным крахом буквы «А» и прочным успехом буквы «Б».

— И вы идете на такой риск? — спросил тот — Избранник ваш может ведь оказаться тираном, циником, преступником.

— Идем,— безмятежно подтвердил Баркер.— Окажется он тираном — что ж, зато он обуздает добрую сотню тиранов. Окажется циником — будет править с толком, блюсти свой интерес. А преступником он если и окажется, то перестанет быть, получив власть взамен бедности. Выходит, с помощью деспотизма мы избавимся от одного преступника и опять-таки слегка обуздаем всех остальных.

Никарагуанский старец наклонился вперед со странным выражением в глазах.

— Моя церковь, сэр,— сказал он,— приучила меня уважать всякую веру, и я не хочу оскорблять вашу, как она ни фантастична. Но вы всерьез утверждаете, что готовы подчиниться случайному, какому угодно человеку, предполагая, что из него выйдет хороший деспот?

— Готов,— напрямик отвечал Баркер.— Пусть человек он нехороший, но деспот — хоть куда. Ибо когда дойдет до дела, до управленческой рутины, то он будет стремиться к элементарной справедливости. Разве не того же мы ждем от присяжных?

Старый президент усмехнулся.

— Ну что ж,— сказал он,— пожалуй, даже и нет у меня никаких особых возражений против вашей изумительной системы правления. Которое есть — то глубоко личное. Если б меня спросили, согласен ли я жить при такой системе, я бы разузнал, нельзя ли лучше пристроиться жабой в какой-нибудь канаве. Только и всего. Тут и спору нет, просто душа не приемлет.

— По части души,— заметил Баркер, презрительно сдвинув брови,— я небольшой знаток, но если проникнуться интересами общественности…

И вдруг мистер Оберон Квин так-таки вскочил на ноги.

— Попрошу вас, джентльмены, меня извинить,— сказал он,— но мне на минуточку надо бы на свежий воздух.

— Вот незадача-то, Оберон,— добродушно заметил Ламберт,— что, плохое самочувствие?

— Да не то чтобы плохое,— отозвался Оберон, явно сдерживаясь.— Нет, самочувствие скорее даже хорошее. Просто хочу поразмыслить над этими дивной прелести словами, только что произнесенными «Если проникнуться…— да-да, именно так было сказано,— проникнуться интересами общественности…» Такую фразу так просто не прочувствуешь — тут надо побыть одному.

— Слушайте, по-моему, он вконец свихнулся, а? — вопросил Ламберт, проводив его глазами.

Старый президент поглядел ему вслед, странно сощурившись.

— У этого человека,— сказал он,— как я понимаю, на уме одна издевка. Опасный это человек.

Ламберт от смеха чуть не уронил поднесенную ко рту макаронину.

— Опасный!— хохотнул он.— Да что вы, сэр, это коротышка-то Квин?

— Тот человек опаснее всех,— заметил старик, не шелохнувшись,— у кого на уме одно, и только одно. Я и сам был когда-то опасен.

И он, вежливо улыбаясь, допил свой кофе, поднялся, раскланялся, удалился и утонул в тумане, снова густом и сумрачном. Через три дня стало известно, что он мирно скончался где-то в меблированных комнатушках Сохо[8].

А пока что в темных волнах тумана блуждала маленькая фигурка, сотрясаясь и приседая,— могло показаться, что от страха или от боли, а на самом деле от иной загадочной болезни, от одинокого хохота. Коротышка снова и снова повторял как можно внушительней: «Но если проникнуться интересами общественности…»



  1. Макс Бирбом (1872-1956) — английский карикатурист, писатель, сатирик, литературный критик. Близкий друг Честертона и Б. Шоу.

  2. звали Оберон Квин.— По мнению многих исследователей, прототипом этого героя послужил Макс Бирбом.

  3. бронзовый Данте.— Речь идет о бронзовом бюсте итальянского поэта Данте Алигьери, отлитого с его посмертной маски и хранящегося в Национальном музее (Неаполь).

  4. Желтая бумага и красная тряпка… Символика Никарагуа. — Желтый и красный цвета — на флагах таких латиноамериканских государств, как Гайана и Боливия; цветовая символика Никарагуа — синее с белым.

  5. ^ Никарагуа покорили, как были покорены Афины… как изничтожили Иерусалим.— Здесь писатель оказывается провидцем, предрекая высадку американского морского десанта в Никарагуа через четыре года после выхода романа в свет.

  6. Флаг и герб Никарагуа.— На гербе Никарагуа изображен колпак свободы, надетый на шест, и символическая горная цепь, уходящая в море.

  7. различие между Стюартами и Ганноверцами.— Речь идет о двух королевских династиях Великобритании: Стюарты правили с 1603 по 1714 г.; Ганноверы — с 1714 по 1837 г.

  8. ^ Сохо — район в центре Лондона.


Книга первая

  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12

Добавить документ в свой блог или на сайт

Похожие:

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconБиография. Наполеон Хилл
Учредитель «Ассоциации Наполеон Хилл» и «Фонда Наполеона Хилла». Наполеон Хилл считается первым, кто выкристаллизовал правило, на...

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconНаполеон Хилл Думай и богатей Наполеон Хилл Думай и богатей Посвящается Эндрю Карнеги
Она расскажет Вам о том, как действовать, и – как действовать немедленно. О том, что помогает человеку всю жизнь идти вперед, устраивать...

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconНаполеон

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconНаполеон Хилл Утраченные секреты процветания
Так кто же мешает вам организовать свою жизнь и способности так, чтобы иметь право взять выходной!

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconИстория Нового времени ч2 viiсеместр
Вторая империя. Наполеон 3(президент Франц Респ с 1848 – 1851, переворот, плебисцит – вторая империя)

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconАтаман Платов Завоеватель Индии
Екатерины Великой; заставили вздрогнуть весь мир ужасы французской революции. Наполеон потрясал свет своими подвигами, восходя к...

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconНаполеон Хилл Думай и богатей Настольная книга бизнесмена Думай и богатей
О том, что помогает человеку всю жизнь идти вперед, устраивать свое счастье и умножать богатство, тогда как другие не могут даже...

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconНаполеон Хилл Думай и богатей Настольная книга бизнесмена Думай и богатей
О том, что помогает человеку всю жизнь идти вперед, устраивать свое счастье и умножать богатство, тогда как другие не могут даже...

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconНаполеон Хилл «Думай и Богатей»
Она расскажет Вам о том, как действовать, и как действовать немедленно. О том, что помогает человеку всю жизнь идти вперед, устраивать...

Наполеон Ноттингхилльский Хилэру Беллоку [1] iconВ базарове к которому Анна Сергеевна очевидно благоволила хотя редко...
Говорили что Москва сгорела от копеечной свечки однако Наполеон задумывая поход на Россию не предусмотрел этой свечки и слишком поздно...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
www.zadocs.ru
Главная страница

Разработка сайта — Веб студия Адаманов